Фонд Русское либеральное наследие

БОРИС КОНСТАНТИНОВИЧ ЗАЙЦЕВ (вторая часть статьи)
02.12.2003

БОРИС КОНСТАНТИНОВИЧ ЗАЙЦЕВ (вторая часть статьи)Алексей Кара-Мурза
доктор философских наук

А вот еще одна грань жизни Б. Зайцева того времени: вместе с М. Осоргиным, М. Линдом, Н. Бердяевым, Б. Грифцовым, М. Дживелеговым он приобщается к работе т.н. «Книжной лавки писателей» – букинистического магазина, еще одного островка культуры посреди тусклой и холодной Москвы. Зайцев вспоминал: «Огромная наша витрина на Большой Никитской имела приятный вид: мы постоянно наблюдали, чтобы книжки были хорошо разложены. Их набралось порядочно. Блоковско-меланхолические девицы, спецы или просто ушастые шапки останавливались перед выставкой, разглядывали наши сокровища, а то и самих нас… Летом над зеркальным окном спускали маркизу, и легонькие барышни смотрели подолгу, задумчиво, на нашу витрину. С улицы иногда влетала пыль». Бывало, что литераторы-компаньоны переписывали собственные сочинения от руки, переплетали и даже сами иллюстрировали обложки. Уже в эмиграции Зайцев как-то припомнил, что за изготовленный им таким образом сборничек итальянских эссе он получил «аж 15 тысяч рублей (фунт масла)».

Наблюдения над большевистской повседневностью, размышления о драматической судьбе России снова и снова выводили мысли Зайцева к теме любимого им Данте. Он всерьез задавался вопросом, как бы отнесся флорентийский поэт-изгнанник к новейшим катаклизмам, переживаемым человечеством? Что бы его поразило, а к чему бы он отнесся печально-равнодушно? «Борьба классов, диктатура, казни, насилия – вряд ли бы остановили внимание (Данте. – А.К.), – рассуждал Зайцев. – Флоренция его века знала popolo grasso (буржуазия) и popolo minuto (пролетариат) и их вражду. Борьба тоже бывала не из легких. Тоже жгли, грабили и резали. Тоже друг друга усмиряли…» (Тут Зайцев с усмешкой вспомнил как во Флоренции ему показали старинный дом, где в XIV в. располагался штаб плебейского восстания «чомпи» – «первый Совет рабочих депутатов»). Другое дело, что «Данте не знал "техники" нашего века, его изумили бы автомобили, авиация…». Но, главное: «удивила бы открытость и развязность богохульства… Некрасота, грубость, убожество Москвы революционной изумили бы флорентийца. Вши, мешочники, мерзлый картофель, слякоть… И люди! Самый наш облик, полумонгольские лица…» «Данте был флорентийский дворянин, – подытоживает Зайцев. – Он ненавидел "подлое", плебейское, в каком бы виде ни являлось оно. Много натерпелся от хамства разжиревших маленьких "царьков" Италии. Не меньше презирал и демагогов. Что стало бы с ним, если бы пришлось ему увидеть нового "царя" скифской земли – с калмыцкими глазами, взглядом зверя, упрямца и сумасшедшего? Дантовский профиль на бесчисленных медалях, памятниках, барельефах треснул бы от возмущения…». Поразительно, но время показало, что до поры предельно аполитичный литератор Зайцев, обожатель Италии и апологет высокой культуры, на всех жизненных развилках занимал принципиальную политическую позицию. В 1921 г., вопреки интригам некоторого количества большевистствующих литераторов, Зайцев был подавляющим большинством голосов избран председателем московского Союза писателей. Летом того же года он вошел во «Всероссийский комитет помощи голодающим» (Помгол). Через несколько недель был арестован ВЧК по обвинению в «антисоветской деятельности» (вместе с М. Осоргиным, П. Муратовым и др.), но вскоре выпущен. Для развлечения себя и других Зайцев и другие заключенные читали в лубянской камере друг другу лекции на темы литературы и искусства. В мемуарной новелле с ироническим названием «Сидим» Зайцев вспоминал: «Было утро, солнечный день. Я говорил о русской литературе, как вдруг в камеру довольно бурно и начальственно вошло двое чекистов. В руке одного была бумажка. По ней он так же громко и бесцеремонно, прерывая меня, прочел, что я и Муратов свободны, можем уходить... Но, вероятно, подсознанию не понравилось вторжение "постороннего тела", да еще грубоватого, прерывающего меня, я ответил почти недовольно: "Ну да, вот кончу сперва лекцию…"».

А потом пришло «знамение свыше», подтвердившее, что в момент жизненного выбора он, русский литератор Борис Зайцев, нашел единственно верный путь культурного самостояния. Весной 1922 г. писатель тяжело заболел в Москве сыпным тифом; двенадцать суток находился без сознания – врачи считали положение безнадежным. Дочь Зайцевых, Наталья Зайцева-Соллогуб, вспоминала: «Мама беспрестанно молилась. В страшную тринадцатую ночь она положила папе на грудь иконку Св.Николая Чудотворца, которого особенно чтила, и просила Господа о спасении папы. Произошло невероятное: утром к нему вернулось сознание…». Выживать людям с такой репутацией и такого масштаба, как Борис Зайцев, в Совдепии становилось все менее возможным. «Пространство власти» исторгало из себя неугодных. Оставалось по сути два выхода: добровольный или принудительный отъезд из страны. Летом 1922 г. Зайцев с женой и десятилетней дочерью Натальей выехал за границу. Официально – «для лечения», но, как оказалось, навсегда. В мемуарном очерке «Москва сегодняшняя» Зайцев вспоминал: «Март двадцать второго года – тяжелая болезнь, едва не уложившая. Бритая голова, аппетит, выздоровление, – апрель. Май – пыль на московских улицах , бесконечные обивания порогов в комиссариатах… Стараемся держаться крепко, бодро: уезжаем на год, самое большое на полтора. Дела в России идут лучше, НЭП приведет всё к "естественному состоянию"; одолеют свобода и здравый смысл. Мы и вернемся: подлечимся, побываем в Италии, да и домой… Разгромленная комната, где я умирал, чемоданы, извозчики, медленная езда через всю Москву, на Виндавский вокзал… В этот день судят эсеров. Толпа перед бывшим Дворянским Собранием. Манифестации ходят по улицам – требуют кровушки. Печально покидаем мы Москву…»

После лечения в Германии Б. Зайцев осенью 1923 г. провел три месяца в Италии: группа русских лекторов-эмигрантов (в нее кроме Зайцева входили также Н. Бердяев, П. Муратов, М. Осоргин, С. Франк, Б. Вышеславцев и др.) была приглашена в Рим славистом Этторе Ло Гатто. Встретились русские изгнанники, люди «одной крови». Зайцев до конца жизни вспоминал это «эмигрантское братство»: «Мы были пришельцами из загадочной страны. Наша жизнь в революцию для них (слушателей) фантастична. Голод и холод, чтения в шубах об Италии (Studio Italiano Муратова), торговля наша в лавках писателей, книжки, от руки писанные за отсутствием (для нас) книгопечатания, наши пайки, салазки, на которых мы возили муку, сахар, баранину академического пайка - все это воспринималось здесь как быт осады Рима при Велизарии…».

Ситуация в России не позволила Зайцевым вернуться в Россию. Не реализовались и их планы обосноваться в любимой Италии – помешала муссолиниевская диктатура. Италию казалось бы уже победившего Данте для многих неожиданно сменила эпоха «нового Савонаролы». Вспоминая Италию 1923 г., Зайцев в очерке «Латинское небо» написал об итальянских фашистах: «На родине мы навидались товарищей. Эти – тоже товарищи, только навыворот…». И перед новым, 1923-м годом, Зайцев покинул Италию и уехал во Францию.

В 1926 г. разошелся Борис Зайцев и с Максимом Горьким, которому когда-то симпатизировал – они (как ранее в случае с Луначарским) оказались все-таки принадлежащими к разным «пространствам». Поводом к интеллектуальному разрыву стал некролог Горького на смерть Феликса Дзержинского, в котором «совершенно ошеломленный» Горький вспоминал о «душевной чуткости и справедливости» умершего. «Ошеломленный», в свою очередь Зайцев не поскупился на оценки коллеги-литератора, теперь уже «бывшего»: «Двусмысленный, мутный и грубый человек, очень хитрый и лживый», «при случае он отречется от своих слов, если это выгодно». И вывод: «Грустно одно, что друг палачей, восхвалитель Лениных и Дзержинских, разбогатевший пролетарий и человек весьма темной репутации, грязнит собою русскую – русскую! литературу. Грустно, что этот недостойный литератор в глазах Европы и прочих стран является каким-то претендентом на литературный русский трон. А между тем, надо сказать прямо: письмо о Дзержинском есть основание, чтобы поднять вопрос: да можно ли вообще считать такого человека «в ограде литературы»? Ведь и Менжинский литератор, если не ошибаюсь, даже беллетрист! А, может быть, и сам покойник (Дзержинский) писал сантиментальные стишки? Нельзя никому запретить быть мерзавцем. Но в целях ясности следовало бы точнее разграничиться: писатели, скажем, составляют свой союз, спекулянты свой, чекисты – тоже свой».

Эмиграция оказалась для Бориса Зайцева плодотворной в творческом отношении. Он написал несколько романов, беллетризованные биографии Жуковского, Ивана Тургенева, Чехова, большое количество рассказов и мемуарных очерков. В годы второй мировой войны, в оккупированном немцами Париже, он снова возвращается к переводу «Ада» Данте. Во время англо-американских бомбежек летом 1943 г. Зайцев всякий раз брал драгоценные рукописи в бомбоубежище: «Когда сирены начинают выть, рукопись забирается, сходит вниз, в подвалы… Ну что же, "Ад" в ад и опускается, это естественно. Минотавров, Харонов здесь нет, но подземелье, глухие взрывы, сотрясение дома и ряды грешников, ожидающих участи своей, – всё, как полагается. С правой руки жена, в левой "Божественная комедия", и опять тот, невидимый, многовековой и гигантский, спускается с нами в бездны, ему знакомые. Но он держит… Все это видел, прошел и вышел…». Тут надо сделать небольшое, но важное отступление. Культ Данте Алигьери, как символа общечеловеческой культуры, противостоящей тлену и смерти, был присущ многим выдающимся русским, находящим в Данте утешение и поддержку в самые трудные минуты. …По пути в ссылку Александр Герцен перечитывал «Божественную комедию» и находил, что стихи Данте «равно хорошо идут к преддверию ада и к сибирскому тракту». Там же, в ссылке, Герцен ставил домашние спектакли – «живые картины» по мотивам Данте, где, разумеется, сам исполнял заглавную роль… Анна Ахматова, будучи во время войны в эвакуации в Ташкенте, любила декламировать наизусть терцины «Божественной комедии» по-итальянски. Близкие вспоминали, какой подъем охватил ташкентскую литературно-художественную колонию, когда в разгар войны Ахматова зачитала телеграмму от своего друга Михаила Лозинского об окончании им перевода дантовского «Рая»…

Еще более поразительна человеческая стойкость другого «русского флорентийца» - историка, философа и богослова Льва Карсавина. В лагере Абезь (Коми), куда он в 1950 г. был отправлен по приговору Особого совещания «за антисоветскую деятельность», быстро распространилась молва о нем, как о христианском мудреце и духовном учителе. Продолжая работать, Карсавин записывал своим мысли ритмическими периодами, подражая Петрарке и Данте. Сосед по лагерному бараку оставил воспоминания о последних неделях умирающего учителя: «После завтрака он устраивался в кровати. Согнутые в коленях ноги и кусок фанеры на них служили ему как бы пюпитром. Осколком стекла он оттачивал карандаш, неторопливо расчерчивал линиями лист бумаги и писал – прямым, тонким, слегка проявлявшим дрожание руки почерком. Писал он почти без поправок, прерывая работу лишь для того, чтобы подточить карандаш или разлиновать очередной лист. Прежде всего был записан венок сонетов, сочиненный на память в следственной тюрьме… Закончив работу над сонетами, Карсавин продолжил стихотворное выражение своих идей в терцинах…». В годы эмиграции Борис Зайцев, никогда не нарушая бесконечно ценимой им «мистической связи» с Данте, неоднократно пытался ответить на вопрос, который он считал едва не решающим. А кто в русской культуре мог бы стать аналогом флорентийца Данте, быть символом борьбы русского национального жизнетворчества против косности и гниения. Всякий раз мысль закономерно приводила литератора-эмигранта к Александру Сергеевичу Пушкину, которому Зайцев посвятил ряд глубоких текстов. В статье «Пушкин в нашей душе» (написана в 1924 г.; издана в 1925 г.) Зайцев обращает внимание на знаменательный факт: в «канунной России», на пороге испытаний войнами и революциями, в русской литературе обострилась борьба за интерпретацию пушкинского наследия. Одним из главных защитников Пушкина выступил русский символизм, в котором «жила традиция большой духовной культуры и была она во многом пушкинскому времени созвучна». Напротив, «восставший на Пушкина» футуризм был, согласно Зайцеву, «ранним сигналом того мрачно-грубого и механически спортивного, что дало «великую» войну и «великую» революцию». Эта «схватка за Пушкина», первоначально пребывавшая в «пространстве культуры», но выплеснувшаяся затем в политику, была естественна и характерна: «Как станут дружить духи тления с духами жизни? Пушкин – поэзия, и облегченность и улыбка, космос; футуризм – развал и гибель… Кто за Пушкина, нельзя быть с мертвецами и слепыми».

«Погрубение» (выражение Зайцева) сначала литературы, а потом и «всей жизни», обозначило сначала литературную, а потом и политическую победу «футуризма». «Мы в нем и посейчас», – констатирует Зайцев. – Если под современностью разуметь аэропланы, бокс, кинематограф, спортивные романы, комсомольство и тому подобное, то ясно, что такая современность должна Пушкина отбросить. Поэзии с наглеющей материей не по дороге… Натурам более глубоким снова придется спускаться в катакомбы». Характерно, что Зайцев все время поверяет значение Пушкина своим итальянским опытом. Пушкин, как ранее Данте и Флоренция, становятся для Зайцева камертоном культуры и залогом ее будущей победы: «Кто с Пушкиным дружит, тому стыдно писать плохо, вот так возбуждающе-оздоровляюще он действует на артиста. Противоядие всякой растрепанности и неряшливости, преувеличенью, болтовне нервической. Смерть провинциализму, доморощенности. Пушкин обязывает, и в его присутствии, как во Флоренции перед Palazzo Vecchio… неловко писать под Демьяна Бедного». Пушкин, по мысли Зайцева, становится для России тем, кем был Данте для объединяющейся Италии: «Пушкин, думаю, для всех сейчас – лучшее откровение России. Не России старой или новой: истинной. Когда Италия объединялась, Данте был знаменем национальным. Теперь, когда России предстоит трудная и долгая борьба за человека, его вольность и достоинство, имя Пушкина приобретает силу знамени».

…Бориса Зайцева принято считать «крупнейшим русским религиозным писателем». Это, безусловно верно. Будучи несомненно искренне верующим христианином, Зайцев был и до конца жизни остался христианским либералом. Взыскуемая им «христианская общность» не была безличностной корпорацией, нивелирующей и растворяющей в себе человеческие индивидуальности. Подобно позднему Герцену, Зайцев, судя по всему, мечтал о такой христианской общности, в которой, напротив, Личность способна была найти наивысшее выражение. Девизм Зайцева был сформулированный им самим тезис: «Да не потонет личность человеческая в движениях народных!» Вот что написал, например, Зайцев после кончины своего друга и коллеги Вячеслава Иванова (в 1948 г., за несколько месяцев до смерти Иванова, Зайцев с женой сумели навестить его в Риме): «Был он представителем особенным, культурой даже перегруженным, довоенной России в литературе: поэт, ученый, утонченнейший стилист и провозвестник не индивидуализма самозаключенного, а «органической эпохи», «соборности» - вот о чем мечтал, живя в России, несшейся неудержимо к такой «соборности», от которой сам он в некий срок на всех парах выплыл в Италию».

Важно учитывать также, источником религиозности в творчестве Зайцева во многом также стала… Италия. Прорыв италофила Зайцева к образу «Святой Руси» в эмиграции не был внезапным и одномоментным. Представляется, что важнейшим мостиком в религиозном обновлении писателя стали размышления об итальянском городке Ассизи – родине св. Францисска. Когда-то во время одного из своих итальянских паломничеств Борис Константинович вместе с Верой Алексеевной посетили по дороге из Римини в Перуджу этот умбрийский городок и оценили его потаенно- мистическую суть. В сборнике итальянских очерков, написанном холодной послереволюционной зимой 1918 г. в Притыкине, главка «Ассизи» стоит особняком, выделяясь особо интимным, сокровенным тоном: «Это была страна Святого, безбрежная и кроткая тишина, что составляет душу Ассизи, что вводит весь строй в ту ясность, легкость и плывучесть, когда уходят чувства мелкие и колющие – дальнее становится своим, любимым. Да, позабудешь все тревоги, огорчения, надломы, только смотришь, смотришь! С этой минуты, открывшей мне Ассизи, я его полюбил навсегда, без оговорок, без ограничений…».Текст очерка показывает, что автор по-прежнему весь находится во власти Данте, и автор не может отрешиться от этой мистической связи даже рядом с католической святыней – могилой св. Франциска: «И лишь Данте недостает в S. Francesco, чтобы дать полное созвучие мистического средневекового Италии». Зайцев не удерживается и от ссылки на слова из «Божественной комедии» Данте, где высоко ценивший св. Франциска флорентийский поэт-изгнаннник уподобляет Ассизи – «Востоку», «откуда солнце некое взошло над миром»». Однако «притыкинский» очерк об Ассизи уже не просто конструирует мыслительное «пространство культуры», но повествует о целой гармоничной «мистической стране». В очерке «Ассизи» автор вспоминает, как обозревал долину Умбрии с террасы отеля «Джотто»: «Невидимо идет время, очень легко, светло, но это вообще свойство Ассизи – давать жизни какую-то музыкальную, мечтательную прозрачность. Поистине дух монастыря, самого возвышенного и чистого, сохранялся здесь. Кажется, тут трудно гневаться, ненавидеть, делать зло. Здесь нет богатого красками, яркого зрелища жизни. Тут если жить – то именно как в монастыре: трудясь над ясною, далекой от земной сутолоки работой, посещая службы, совершая прогулки по благословенным окрестностям. И тогда Ангел тишины окончательно сойдет в Душу, даст ей нужное спокойствие и чистоту».

Более того, Ассизи – «Страна Святого» - видится Б. Зайцеву некоторой «социальной идиллией», порождающей и удерживающей особый человеческий тип – не элитарно-богемный, а вполне «массовый», особенно притягательный для Зайцева в переживаемый им период русской катастрофы: «Встречаешь по дороге крестьян, возвращающихся с работы. Они имеют утомленный вид, но с отпечатком того изящества и благородства, какой покоится на земледельце Италии. Почти все они кланяются. Я не вижу в этом отголоска рабства и боязни. Некого здесь бояться; и не перед скромным пилигримом, страннику по святым местам унижаться гражданину Умбрии. Мне казалось, что просто это дружественное приветствие, символ того, что в стране Франциска люди друг другу братья». И, наконец, итоговый вывод: «Хорошо жить в Ассизи. Смерть грозна, и страшна везде для человека, но в Ассизи принимает очертания особые – как бы легкой, радужной арки в Вечность». К теме «Ассизи - Святой земли» Борис Зайцев возвратился затем в эмиграции. Однажды на его парижский адрес пришло письмо от некоего русского певца, который в составе русского вокального квартета выступал недавно в Перудже (столицы Умбрии) с русскими церковными песнопениями (в письме перечислялось: ««Отче наш» знаменного распева, «Свете тихий» киевского, «Пасхальные песнопения» валаамского» и т.д.»). Зайцев был обрадован и потрясен - его корреспондент, очевидно, был в курсе италофильских пристрастий русского писателя: «К нам доходил и доходит, и будет доходить несмотря ни на что, свет их Франциска. Но вот и они слушали сначала со вниманием просто, а потом с умилением, а в конце и с восторгом – с итальянской горячностью выражавшимся – слушали наши напевы, голос русской религиозной души (и русского понимания красоты)… Вот, значит, в Перуджии, рядом с Ассизи, смиренно показывали наши певцы Русь Италии. Да, пора, пора! И настоящую. И в тишине. Слишком привыкли мы за последнее время, к шуму, самовосхвалению. Бахвальство утомительно, невыносимо. Да к земле святого из Ассизи вовсе не идет». Зайцев далее полностью соглашается со словами из итальянской газетной рецензии, приложенной к письму: ««Какая страна кроме Умбрии наших святых, могла бы лучше понять музыку столь глубоко мистическую?». Зайцев тогда снова вспомнил о старой поездке: «Вечером, на заре, выходя из Ассизи на прогулку, проходили мы тихими дорогами, среди виноградников, яблонь, оливок, при мелодическом перезвоне колоколов. И когда встречали крестьян, было такое чувство, что и эти простые, трудолюбивые люди, правда, ведь они братья наши, хоть и верим на разных языках, да и вера не совсем одна. И почтительно друг с другом раскланивались. Да, радостно узнать, что край святого все такой же, как и надо, и душа его отзывается голосу Руси вечной». Без учета работ Бориса Зайцева об Ассизи и св. Франциске невозможно понять его позднейшие «паломнические очерки» о посещении православных святынь Афона и Валаама, его знаменитую работу о св. Сергии Радонежском и т.д..

Вера Алексеевна Зайцева скончалась в Париже в 1965 г. В течение восьми последних лет она была разбита параличом – духовной опорой Зайцевым в те годы служили воспоминания о совместных поездках в Италию… Борис Константинович прожил еще семь лет. За несколько месяцев до смерти произошла трагикомическая история с визитом в Париж Леонида Брежнева. Советское посольство настояло тогда перед французскими властями максимально оградить высокого гостя от возможных провокаций со стороны… русских эмигрантов. Десятки русских были временно выселены из Парижа, а 90-летнего Зайцева было решено интернировать в его собственной квартире под присмотром полиции. Сам Борис Константинович потом много потешался над этим случаем, подтверждающим, что большевистские власти далекой России не только помнят о нем, но и побаиваются его авторитета и влияния.

В конце жизни Борис Зайцев, в течение последних двадцати пяти лет своей жизни бывший бессменным Председателем Союза русских писателей за рубежом поместил текст-напутствие русской молодежи в эмигрантском сборнике «Старые – молодым»: «Юноши, девушки России, несите в себе Человека, не угашайте его! Ах, как важно, чтобы Человек, живой, свободный, – то что называется, Личностью, – не умирал… Пусть будущее все более зависит от действий массовых, … но да не потонет личность человеческая в движениях народных. Вы, молодые, берегите личность, берегите себя, боритесь за это, уважайте образ Божий в себе и других». Оставаясь лидером русской культуры в эмиграции, Борис Зайцев внимательно следил за тем, что происходит в России. В свое время он дал путевку в литературную жизнь юному Борису Пастернаку, вел переписку с ним, с Ахматовой, с Паустовским. Он не отлучал культуру, оставшуюся под большевиками, от большой русской культуры.

Б.К. Зайцев скончался в Париже в 28 января 1972 г. Близкие говорили, что он до последних часов сохранял ясность мысли и только перед самым концом впал в полузабытье и ушел, что-то себе напевая… «Я надеюсь. Я в Россию верю. Выберется на вольный путь», – написал он незадолго перед смертью. Похоронен Б.К.Зайцев на русском православном кладбище Сен-Женевьев-де-Буа под Парижем.

БОРИС КОНСТАНТИНОВИЧ ЗАЙЦЕВ (первая часть статьи)

Вернуться в раздел